В начале месяца отчитались за октябрь, Вла- димир Львович вернулся из командировки и обнаружил в папке «исходящих» ту самую входящую, но как раз третьего доставили дубликат, так что Ирина Викторовна окончательно успокоилась и корректировка по извещению прошла нормально, — хотя что-то не нравилось, напряжение осталось и все переживали, как бы Ирине Викторовне не идти к главному «на ковер», «а из-за твоей ду-ду-ду-рости», — еще больше заикался Гога, и становилось ясно, что в таком тоне успокоиться бессмысленно; «теперь-то в чем дело?! — отвечал я ему, — еще скажи: в системе допусков, еще скажи, в системе посадок, еще скажи:
«в твоих глазах, смотрящих на меня…»
4.
— В твоих глазах, смотрящих на меня, — шепчу.
— Теперь я готов тебе нравиться, — пробую обращаться.
Долг японского воина — знать бусидо: японской девушки — истину икебаны. Японские гейши — самые хрупкие гейши в мире.
— Теперь я готов тебе нравиться в твоих глазах, смотрящих на меня, — касаюсь ее янтарной кожи, а японка который день стоит в воде, охватив руками глянцевые волосы. Двухрядка дней месяца спускается по календарю, некоторыми числами касаясь фигуры японки.
— Аната, — отвечает японка на «вы», и распускаются бутоны ее сосков, аната мне уже нравитесь, — и соски собираются в бутоны на высокой груди, которая тянет из моего взгляда все соки.
— Аната хотите меня целовать? — спрашивает японка наивно, и в моментальной сухости во рту я ощущаю давно вырванные гланды.
— Что ты со мной делаешь, омаэ! — шепчу японке на ухо, — сдуреть и не жить, как хочу тебя целовать, — отстегиваю на ходу цветастое кимоно, и оно длинно спускается всеми цветами на пористый коричневый тотами, — целовать удивительную омаэ, — обнимаю губами прозрачную мочку уха, к которой серьгой приладилось четвертое ноября, пятница, — целовать всю омаэ целиком, любимую мою омаэ, омаэ, женщину мою, омаэ.
— О-о, — японка кончиком языка проводит вдоль лениво припухлых губ, — аната опасный мужчина, с аната нужен глаз да глаз, — и подрагивают упругие раковинки ее ноздрей, как никогда ни у какой из безнадежных москвичек.
— Какая у тебя кожа, омаэ, — спускаюсь от ушка к душистому очарованию горла, снимая губами урожай водяных капель, срывая их короткими поцелуями, словно невесомые плоды.
9.
Японка отводит голову слегка назад, и вбок, и назад, и навстречу поцелуям — и до чего празднично слышать ее быстрое дыхание. — Омаэ богиня, омаэ прекрасней богинь, божественная омаэ, — зацеловываю на изгибе горла девятое, среду, словно родинку — и девятого прозвенел будильник вовремя, но по всему району вырубили свет, так что добриваться пришлось лезвием: конечно же, на работу опоздал, Ирина Викторовна смотрела с укоризной, а Гога так долго заикался на мой счет шутить, что обвалилась книжная полка, и Верунчик чуть не откинулась со смеху, и до обеда возвращали полку на место, а в обед полка грохнулась по-новой, тут зашел Владимир Львович: «Кто заказывает билеты на елку — заказывайте», и Гога заказал для своих, Верунчик для двоечника Виталика, а Ирина Викторовна пошутила, что у нее двойня: дома муж, и Борис Григорьевич на работе, то есть я. «Вот и отлично», — сострил записать Владимир Львович на начальницу два пригласительных. А вечером на профсоюзном собрании упомянули о пропавшей входящей, о тщательной проработке чертежей головного заказа, в который раз — о ремонте туалетов, особенно срочно мужского, о надбавке чертежницам и отработке отгулов согласно КЗОТ, о том, что пятнадцатого ноября строго обязательно
15.
целовать сосок, но едва я приблизился губами, японка прижала мою голову крепко, и слова сместились в прерывные ее вдохи: «аната, аната», — (все остальное по-японски), — «аната, о-о-о, аната», — и мигом протяжный стон овладел ее горлом, едва я дважды прикусил отвердевший сосок
— Омаэ, милая, — шептал я в розовый трепетный стебелек, и слова уходили в глубину ее тела, истекая волнами навстречу моим пальцам, моим ладоням, обжигая мои губы.
— Как ты такое делаешь, — сбивалась говорить японочка, покачивая бедрами, — как ты такое, — а я подымался целовать ее веки, несравненную линию плеча, косточку локтя, и возвращался
21.
в двадцать первое, понедельник, в мягкий пушок живота, в таинственный пупок, ласкал чувственную спину и прекрасные подвижные бока, что возбуждало девочку невыносимо, она теряла голос и извивалась в моих руках, и пропадала в воздухе, издалека напевая чистейшим контральто, и впитывалась водой, подпевая водорослям высокими детскими голосами, так длилось всю ночь бессонницы,
22.
поэтому после обеда я заснул прямо за рабочим столом, испытывая сон о себе самом, о том, как иду по желтому пляжу собирателем японских ракушек, и Солнце выбелило августовское небо, а шелестящий песок отплывает от кромки воды все дальше, все спокойнее собирается в тугие складки дюн, за которыми не слышно ни шороха. На пляже никого нет, только чайки бредут рядом ожившими египетскими статуэтками: только небо остывает в волне и сразу зеркальным куском мчится к берегу — и с шумом падает в него, исчезая осколками пены. Я отхожу от воды в поисках тени. Подымаюсь на дюну, осматриваюсь. И в провалах песка замечаю темнее желтого песка цвет, цвет магнитно притягивает глаз, цвет становится выпуклым и уже ясно, отчего зашлось сердце, в недолгой паузе рассматриваю открытое Солнцу тело молодой женщины: левая нога согнута в коленке и как бы зависла над вытянутой вдоль песка правой, треугольник лобка все еще темней загара, да раскинутые лучам навстречу руки беззащитней больше, чем не верится представлять. Я иду медленно. Ее загорелое тело мерно дышит, обо мне не подозревая. Иду медленней, ноги тонут в песке. Женская грудь едва приподымается на вздохе, а выдох все так же спокоен. Она не догадывается ни о чем. Ее лицо прикрыто полотенцем, рядом на подстилке лежат сумочка и часы. Я склоняюсь к истоку ее ног, к беззащитно доверчивому лобку, я слышу легкое дыхание женского сна, в котором мне чудится фрагмент ожидания, — и осторожно осторожно боясь как бы как бы грохот ударов сердца ее не разбудил боясь боясь всего на свете свете, я осторожно опускаю кончик языка в горячие волоски, цепенея от желания желания, и вздрогнула прекрасная сонная нога, веду вниз вниз в жаркие губы, пока она даже не представляет проснуться, лижу их сонный сок ласкаю ласкаю — и разом, властно, развожу ее ноги, врываясь в спящее царство похоти, выводя языком и губами твердое тельце, ближайшее прикосновение к которому заставляет женщину чутко вздохнуть, и потянуться, не сбрасывая с лица полотенце, застонать, выхватывая податливыми руками закружившийся воздух, тут же касаясь, еще робко, моих волос и плеч, пока я всем телом языка развожу мягкие свежие стенки, пьянея от манящего запаха, и всасываю набухшие твои губы в долгом поцелуе, а ты ищешь мою спину, и нервно подрагивает в воздухе все еще согнутая в коленке твоя нога, ты теперь вся стон и крик и криком сбрасываешь полотенце, обезоруженная алой похотью, вытягиваешься навстречу, уже вся крик, и движение, и крик, и крик чаек, взлетевших над стоном сотнями солнц, и шепот чаек на горизонте, застывших японскими нецке на горизонте шепота, над провалом дюн, над неистово желанным входом, куда вводить истекающий только такой, и вводить, и такой вовнутрь, и вводить так, и вводить такой, и только так, милый, и только такой, любимый, и так только вводить, мальчик мой, такой вводить над входом, и такой только так вводить, любимый мой,
в чары черные входа
в щели и щелочки входа
в плачи и дар входа
в узкое и щедрое входа
в крики и щавель входа
и днем и вечером — ВВОДИТЬ
в безумие и горечь входа
в омаэ и аната входа
в стон и стоны входа
и стоном водить по стону
и только так стоном вводить только такой
в горячее и влажное входа
в желания и жар входа
в бред и мясо входа
и гибкое мясо вводить только так
в разрывы и липкое входа
и стон от стольких стонов
водить по гибкому мясу входа
только так милый мой,
только так, мой любимый,
и вводить только,
итак,
и вводи только
так,
и только твой,
и так,
и так только твоим,
и вот так вот каким,
и воооткак — судороги всем телом, и воткакеще — мощное всем телом во всем целом теле, и тааквотеще — судорога Солнца всего тела, и пылает в глазах: видеть Солнце, так смело раскрыв глаза видеть КОТОРОЕ никто не видит, жаром напряженным для глаз — видеть, пока это мы — рассвет, и это, на востоке, нам первым, кто так рядом видит Солнце, и тебе, перед которой шар Солнца разрывается на ослепительные нити, и мне — тонкими стеблями распускаются в дюнах син, соэ и тай, и тебе — вокруг прорастают ирис, омото и сикими, и мне — кланяясь перед сочными листьями чая: и внезапно лазурный берег в поклоне сайкэйрэй приветствует ветер неба, а нам жаль, как жалко, что так мало у женщины для поцелуев, как мало женщины, чтобы всю ее целовать, чтобы было много.
— Аната, — обнимает меня японочка, — мне хорошо с тобой, аната, — а я держу ее невесомое в воде тело тело, омаэ омаэ, и в голубой воде ее ноги — большие рыбы, японка обнимает меня рыбами-ногами и льнет упругой грудью к моим губам, и столько ритма овладело нашими телами, я обнимаю гладко-волнуемую спину омаэ, поддерживаю ладонью маленькую попку омаэ, а ты невесома, и исчезают в ладони щедрые прекрасные толчки омаэ, «аната» — теряет себя омаэ, — «аната, ната, на-а так».
«Омаэ, чудо омаэ, что за грудь у омаэ, что за грудь омаэ мае, яку грудь мае омаэ, чорнобріва омаэ! Йдить геть злиды ВІД омаэ, и БІСИ гей геть за тин, доколи в руках омаэ маю! Чуешь мене, омаэ!?»
«Чую, аната, чую: човен кохання пливе аж за обрій, де нате вам сумлінь мoїx, аната, — i цукер з Ними, цукими, юкими: i з нами, ханами, татами, губами, телами, аминь-амен!». Мягкая вода поднимается в вертикаль — и медленные числа конца ноября касались нас теплыми плавниками, а с новым стоном вода все чаще становилась воздухом, и так мы оказались
31.
в тридцать первом ноября, и проплыли
32.
тридцать второе, где уже не требовалось дышать, а только плыть и плыть друг в друга, и, казалось, ноябрь вечен, а новые числа появлялись на календаре, оседая куда-то на дно картинки, и
37.
тридцать седьмого, в среду, я опять опоздал на работу, поскольку не рассчитал вернуться с Хоккайдо, после встречи с родителями японки, и японский папа протяжно на Хоккайдо улыбался, а я обращался только Сиккамура-сан, и он объяснял мне азы сяо — сыновней почтительности. «Не выпить ли нам сакэ», — приглашала мама, изучая меня мелкими глазами; «отчего же нет», — отвечал я с поклоном, и сакэ пошел за милую душу, а затем читали стихи, и судзумуси, как и европейские, в таких случаях, сверчки легкой нитью окаймляли музыку вечера, и раздвижные седзи бумажно шелестели на осторожных сквозняках. «Пусть зацветет ваше гвоздичное дерево», — желала мама на прощание, и в крупные раковины садзагатакэ положила по плошке риса на дорогу. «Ждите нас в месяце Кагура», — обещала омаэ, и мы исчезли в голубой утренней воде, а Ирина Викторовна с негодованием смотрит на часы, и «это второе опоздание за месяц, я понимаю, но такой длинный ноябрь». Но следом явился Гога, ночью жена родила, наконец-то, мальчика, в обед ели торт, Верунчик подбила вечером ехать к Гоге продолжать, и сразу после работы, еще Ирина Викторовна не могла дозвониться мужу на производство предупредить, поехали к Гоге, приготовили на скорую руку, больше оказалось вина, чем водки, так что смешали уже через час, и такие смешанные танцевали, после одиннадцати пришли соседи, а Владимир Львович рассказывал по пятнадцатому разу анекдот, и я провожал Ирину Викторовну до автобусной остановки. Автобуса все не было, мы сидели на скамейке за оградой, и Луна с лицом омаэ освещала пустынный двор, я впервые видел такую яркую, невыносимую для зрения Луну, ее горящие глаза, близко с которыми небо казалось испепеленным. Я был пьян, я тянулся целовать омаэ, искал ее губы, и такая тишина созрела перед полночью, что темно становилось невыносимо, омаэ опустила голову на мою грудь, нежная-ласковая, а я обнимал ее голову и плечи, все пытаясь поднять лицо для поцелуя, и все хотел увидеть лунный свет в такой молчащей тишине, но вдруг распознал холод пальцев, пальцы искали и сразу же нашли в глубине моих брюк, омаэ еще больше изогнулась и только: «Боря, Боренька», — опускаясь на коленки, целовала нежно, даже по-матерински, «какая это прелесть, Боренька» шептала, заглатывая губами спелую головку, «вы даже не представляете, Боря, какая это прелесть, — повизгивала и раскачивалась Ирина Викторовна, — какое это наслаждение, Боря милый, вы не знаете, какое это счастье, Боренька», — вырывалось хриплое из Ирины Викторовны, и ее рука блуждала по моим ногам, и водила ладонью под рубахой, а я уже видел только разбросанные по моему животу волосы Ирины Викторовны, и только ночь голосом Ирины Викторовны шептала: «Вы сейчас, Боренька, как вы сейчас кончите, Боря милый, Боренька славный, как хорошо, как мы сейчас вместе кончим…» — и все вокруг собралось в складки темного песка, все засуетилось в сладострастных движениях нескончаемо черного и вопящего.
Этой полночью завершился долгий месяц ноябрь, в декабре было много снега, много чего еще будет в январе, но настенный календарь навсегда перевернул мою омаэ, славную мою японскую девочку тясяча девятьсот восемьдесят восьмого года.